"Почему реляционный психоанализ - это психоанализ?"

Аннотация

Вопрос о том, почему реляционный психоанализ вправе называться психоанализом, похож на теоретическое расследование с необычным составом участников. Свидетелями выступают Фрейд, Фэйрберн, Винникотт, Салливан, Митчелл, Арон, Бенджамин, Хоффман, Бромберг и Стерн; обвинение представляет критика Джона Миллса; защита, впрочем, тоже не вполне едина и временами спорит сама с собой.

В статье исследуется, какие признаки позволяют говорить о преемственности реляционной традиции с психоанализом, а какие изменения действительно ставят эту преемственность под вопрос. Сопоставляются разные представления о бессознательном, влечении, переносе, контрпереносе, взаимности, разыгрывании, интерпретации, рамке и проработке. Особое внимание уделено внутренним противоречиям реляционной теории: риску заменить исследование бессознательного подтверждением переживания, превратить участие аналитика в культ искренности, растворить асимметрию ответственности и недооценить телесность, сексуальность и агрессию.

Отдельно рассматривается распространение реляционных идей за пределами психоаналитического сообщества и вопрос о том, как они встраиваются в профессиональную идентичность гештальт-терапевтов, экзистенциальных, гуманистических, интегративных, телесно-ориентированных и других специалистов.

Проводится различие между использованием реляционной перспективы внутри иной модальности, интегративной реляционной практикой и собственно реляционной психоаналитической идентичностью.

Предлагается понимать психоанализ не как набор внешних признаков и не как обязательную верность одной метапсихологии, а как способ исследования, сохраняющий внимание к бессознательному конфликту, повторению, истории, переносу, ограничению знания и последствиям участия аналитика. Короткие клинические зарисовки используются лишь как мысленные эксперименты, помогающие прояснить теоретические разногласия.

Вопрос, который касается не названия

Вопрос «является ли реляционный психоанализ психоанализом?» чаще всего задают сами психоаналитики. За ним нетрудно услышать тревогу о границах традиции: если отказаться от классического понимания нейтральности, признать неизбежное участие аналитика, пересмотреть первичность влечений и говорить о совместном создании смысла, что именно позволяет новой теории сохранять психоаналитическое имя? Иногда этот вопрос задаётся из любопытства, иногда – как требование предъявить документы. В обоих случаях он касается не только классификации, но и профессиональной принадлежности, наследования и права изменять полученное наследство.

Однако у этого спора есть аудитория, которую легко не заметить. Реляционным психоанализом интересуются далеко не только психоаналитики. Международные профессиональные сообщества объединяют вокруг реляционного мышления представителей гештальт-терапии, экзистенциальной, гуманистической, юнгианской, интегративной и телесной психотерапии, транзактного и группового анализа. Реляционные идеи вступают в диалог с человекоцентрированной и танцевально-двигательной психотерапией, с исследованиями терапевтического альянса и даже с теми направлениями когнитивной терапии, которые изучают разрывы отношений и их восстановление. Российские образовательные программы также адресованы не только психоаналитикам, но и практикующим специалистам других модальностей.

Для этих терапевтов исходный вопрос приобретает иной смысл. Им не всегда требуется доказывать, что реляционный психоанализ имеет право оставаться внутри психоаналитической семьи. Гораздо важнее понять, что происходит с их собственной профессиональной идентичностью, когда в неё входят понятия взаимного влияния, разыгрывания, признания, диссоциации, аналитического третьего и множественности состояний Я. Остаются ли они гештальт-терапевтами, экзистенциальными или интегративными специалистами, работающими с учётом реляционной перспективы? Возникает ли новая, составная идентичность? Или реляционные идеи постепенно меняют саму теорию психики и терапевтического действия, на которую они прежде опирались?

Таким образом, вопрос о принадлежности касается сразу двух процессов. Первый происходит внутри психоанализа и связан с преемственностью: что можно пересмотреть, не утратив идентифицирующего ядра метода? Второй разворачивается на границах школ: что случается, когда идеи одной традиции усваиваются специалистами, сформированными другой? В обоих случаях недостаточно перечислить привлекательные ценности – диалог, чувствительность, присутствие и уважение к субъективности другого. Необходимо понять, в какую систему представлений они входят, что в ней изменяют и какие противоречия создают

Этот вопрос становится особенно острым в кабинете. Пациент смотрит на аналитика и говорит: «Вы сегодня как будто далеко». Перед аналитиком мгновенно открывается несколько путей. Он может услышать в этих словах повторение раннего опыта оставленности и спросить, кого ещё пациент переживал недоступным. Может обратить внимание на приближающийся отпуск. Может заметить, что сам действительно устал, был рассеян или слишком долго думал о предыдущей сессии. Может испугаться обвинения, поспешить уверить пациента в своём присутствии или, напротив, спрятаться за интерпретацией, которая формально верна, но звучит как отказ обсуждать очевидное. Ни одна из этих возможностей сама по себе не является реляционной или классической. Психоаналитическим работу делает способность не выбрать удобное объяснение слишком быстро, а удержать напряжение между прошлым и настоящим, фантазией и восприятием, вкладом пациента и вкладом аналитика, смыслом высказывания и тем способом, которым оно возникает именно сейчас.

Спор о принадлежности поэтому нельзя решить, подсчитав, сколько раз аналитик молчит, пользуется ли кушеткой и сообщает ли что-нибудь о себе. Психоанализ никогда не был набором предметов мебели и запретов, хотя предметы и запреты помогали ему организовать особую ситуацию. Нельзя определить его и как неизменную сумму фрейдовских положений: сам Фрейд пересматривал теорию тревоги, влечений и устройства психики, а последующая история дисциплины состоит не из аккуратного развёртывания одной доктрины, а из конфликтующих прочтений Кляйн, Фэйрберна, Винникотта, Салливана, Лёвальда, Лакана, Кохута и многих других. Если каждое серьёзное преобразование лишало бы направление имени психоанализа, от психоанализа осталась бы только дата его основания.

Но и противоположный ответ – «психоанализом можно назвать всё, что выросло из психоанализа» – слишком лёгок. Традиция может сохранить словарь и утратить метод; можно бесконечно говорить о переносе, не встречаясь с бессознательным, или называть всякую эмоциональную реакцию контрпереносом, освобождая себя от необходимости различать её источники. Поэтому вопрос важен именно как требование критериев. Он заставляет спросить не только, что реляционный психоанализ добавил, но и что он способен потерять; не только от чего он освободил аналитика, но и какую новую идеализацию создал; не только что происходит между двумя людьми, но и остаётся ли в этом «между» место для отдельной психики, тела, тайны, разрушительности и того, что не желает становиться отношением.

Я буду исходить из того, что психоанализ определяется не верностью одной метапсихологии, а особой дисциплиной внимания. Он предполагает, что человек не прозрачен для самого себя; что сказанное имеет больше одного смысла; что прошлое не просто вспоминается, но повторяется; что симптом является не инородной поломкой, а компромиссом, защитой и способом продолжать жизнь; что отношения с аналитиком становятся местом проявления бессознательного; что изменение требует времени, возвращения, проживания и проработки; наконец, что сам аналитик не освобождён от бессознательного и потому обязан исследовать собственное участие. Реляционный психоанализ сохраняет эти обязательства. Более того, в некоторых отношениях он заставляет исполнять их строже, поскольку лишает аналитика убежища в фантазии, будто его присутствие не влияет на наблюдаемое. Но право называться психоанализом сохраняется лишь до тех пор, пока признание участия не превращается в разрешение делать всё, что кажется живым и искренним.

Традиция, которая никогда не была единой

Реляционное направление принято отсчитывать от книги Джея Гринберга и Стивена Митчелла «Object Relations in Psychoanalytic Theory» (1983), а само слово «реляционный» связывать прежде всего с последующей работой Митчелла (1988). Это удобная историческая точка, но она легко создаёт иллюзию внезапного рождения новой школы. В действительности Гринберг и Митчелл не обнаружили группу мыслителей, которые тайно принадлежали к одному направлению и ждали общего имени. Они совершили сильный теоретический жест: прочитали британские объектные отношения, интерперсональный психоанализ и психологию самости как разные ответы на один вопрос – являются ли отношения вторичными средствами удовлетворения более первичных влечений или составляют исходную мотивационную и организующую среду психической жизни.

Эта конструкция оказалась продуктивной именно потому, что не была нейтральной исторической описью. Она позволила увидеть близость между авторами, которые вряд ли признали бы друг друга членами одной семьи, и придала разрозненным клиническим интуициям общую концептуальную форму. Позднее сам Гринберг с иронией заметил, что Кляйн и Салливан, вероятно, пришли бы в ужас от попытки записать их в единый «реляционный клуб» (Greenberg, in Aron, Grand, & Slochower, 2018). Такое признание не опровергает реляционную модель, но возвращает ей историческую скромность: перед нами не природный вид, найденный в архивах, а способ прочитать историю психоанализа.

У Фрейда действительно можно найти обе линии. Его метапсихология часто описывает аппарат, вынужденный справляться с внутренним возбуждением, а объект появляется как средство достижения цели влечения. Однако клинический Фрейд непрерывно встречается с тем, что не умещается в эту схему: с идентификацией, переносом, любовью и ненавистью к реальному аналитику, зависимостью, повторением и тем, как судьба влечения меняется в истории отношений. В «Массовой психологии и анализе Я» идентификация названа первоначальной формой эмоциональной связи с объектом (Фрейд, 1921). В технических работах перенос оказывается одновременно сопротивлением, повторением и основным полем лечения (Фрейд, 1912, 1914, 1915). Даже когда теоретический язык остаётся языком влечений, клиническое открытие уже требует второго человека.

Реляционная традиция выросла также из тех аналитических линий, которые десятилетиями расширяли это противоречие. Фэйрберн перенёс мотивационный центр от поиска удовольствия к поиску объекта (Fairbairn, 1952). Салливан описывал личность как относительно устойчивый паттерн повторяющихся межличностных ситуаций (Sullivan, 1953). Винникотт связывал возможность быть одному с интернализированным присутствием другого и показывал, что ненависть аналитика может быть не загрязнением метода, а частью правдивого контрпереносного опыта, требующего выдерживания и понимания (Винникотт, 1949, 1958). Лёвальд видел терапевтическое действие не только в сообщении знания, но и в новой организации психической жизни внутри отношений с аналитиком (Loewald, 1960). Ракер систематически исследовал контрперенос как путь к бессознательной ситуации пациента, одновременно предупреждая, что переживание аналитика никогда не бывает чистым приборным показанием (Racker, 1968).

Поэтому реляционный психоанализ точнее понимать не как отказ от психоаналитической традиции, а как спор внутри неё о единице наблюдения. Изолированная психика остаётся необходимой абстракцией, но перестаёт считаться самодостаточной реальностью. Внутрипсихическое и межличностное больше не располагаются по разные стороны двери кабинета: внутренние объекты сформированы отношениями, текущие отношения воспринимаются через внутренние конфигурации, а каждая новая встреча одновременно обнаруживает старую организацию и немного её меняет. Митчелл назвал эту взаимопроницаемую систему реляционной матрицей (Mitchell, 1988). Её смысл не в том, что «всё есть отношения», а в том, что психическое невозможно понять, если выбирать между внутренним и внешним как между взаимоисключающими объяснениями.

Историческая преемственность здесь не похожа на передачу семейной реликвии, которую следует хранить, не касаясь поверхности. Скорее это наследство, в котором вместе с ценными вещами остаются долги, противоречия и незаконченные разговоры. Реляционный психоанализ наследует Фрейду не вопреки своим разногласиям с ним, а в самой способности продолжать спор о том, что движет человеком, как образуется бессознательное и каким образом другой участвует в том, что мы считаем своим внутренним миром.

Где находится бессознательное

Самое серьёзное возражение против реляционного психоанализа состоит не в том, что он говорит об отношениях, а в том, что отношения могут занять всё пространство и оставить бессознательному роль красивого, но необязательного предисловия. Джон Миллс сформулировал эту критику жёстко: часть современной реляционной литературы, по его мнению, слишком сблизилась с психологией сознательного опыта, а постмодернистская настороженность к истине и объективности ослабила способность аналитика интерпретировать то, чего пациент ещё не знает (Mills, 2005, 2017). Даже если не принимать общий приговор Миллса, его вопрос нельзя отвести ссылкой на принадлежность к школе. Если аналитическая работа сводится к эмпатическому подтверждению явного переживания, если всякая интерпретация подозревается как насилие, а контакт ценится независимо от того, что он помогает не замечать, название «психоанализ» действительно начинает работать как пустой знак.

Реляционные авторы отвечают на это возражение не отменой бессознательного, а расширением способов не знать. К вытеснению они добавляют несформулированность и диссоциацию, причём эти модели не обязаны отменять друг друга. Один и тот же человек может запрещать себе знать желание, не иметь слов для телесного ужаса и терять доступ к собственному опыту при смене состояния Я. Вопрос поэтому звучит точнее: реляционная теория действительно сохранила бессознательное или лишь дала новое имя тому, что пока не высказано?

Первая улика: бессознательное не обязано жить по одному адресу

Итак, где находится бессознательное? Вопрос звучит почти административно, будто ему полагается постоянная регистрация: либо внутри отдельной психики, либо между людьми. Фрейдовская традиция приучила искать вытеснённое желание, фантазию и конфликт внутри субъекта. Реляционные авторы не столько выселили бессознательное из этого внутреннего пространства, сколько поставили под сомнение его одиночное проживание.

У Доннела Стерна несформулированный опыт не является готовой мыслью, которую сознание по каким-то причинам не допускает к печати. Иногда это переживание, которое ещё не приобрело формы и потому не может быть вытеснено в классическом смысле. Чтобы человек смог его почувствовать и назвать, требуется определённая свобода в отношениях – возможность заметить то, что прежде не могло стать предметом внимания (Stern, 1983, 1997, 2010). Бромберг описывает другой вариант: опыт может быть известен в одном состоянии Я и недоступен в другом. Тогда проблема заключается не только в запрете на содержание, но и в разрыве между способами быть собой (Bromberg, 1996, 1998, 2006).

Критик мог бы возразить: если бессознательным объявить всё несказанное, неясное и возникающее в контакте, понятие станет безразмерным. Миллс именно этого и опасается. По его мнению, часть реляционной литературы слишком легко переходит от бессознательной мотивации к описанию непосредственного переживания, а затем принимает богатство диалога за доказательство глубины анализа (Mills, 2005, 2017). Возражение неудобное, следовательно, полезное. Не всякая пауза скрывает диссоциацию, не всякая неловкость является разыгрыванием, а не всякое сильное чувство сообщает тайну поля. Иногда человек устал, иногда аналитик не понял фразу, а иногда пауза – это просто пауза. Психоаналитическая теория выигрывает, когда допускает и такую скромную развязку.

Реляционный ответ состоит не в том, что бессознательное всегда создаётся двумя людьми. Скорее аналитическая ситуация делает заметными несколько уровней одновременно. Пациент приносит собственную историю, фантазии, защиты и внутренние объекты; аналитик – свою психику, теорию, настроение и привычные способы отвечать; встреча создаёт условия, при которых одни значения становятся доступными, а другие исчезают. Совместность не отменяет отдельности, как разговор двух людей не превращает их в один организм, сколько бы ни нравилось теории слово «поле».

Короткая зарисовка помогает увидеть различие. Пациент замечает, что аналитик сегодня менее сосредоточен. Классическая гипотеза спросит, какую прежнюю фигуру и какой страх оживляет эта дистанция. Реляционная добавит: действительно ли в присутствии аналитика что-то изменилось и как его ответ влияет на дальнейшее переживание пациента? Одна версия не обязана отменять другую. Внутренний конфликт сообщает наблюдению форму, реальный другой даёт ему материал, а возникший между ними способ говорить или не говорить решает, сможет ли это сочетание стать мыслимым.

Поэтому наиболее точным будет не перенос бессознательного из «внутри» в «между», а отказ выбирать единственное место его обнаружения. Оно проявляется во внутреннем конфликте, в разрыве между состояниями Я, в ещё не получившем слов опыте и в повторяющейся организации отношений. Психоаналитическим такое понимание делает не широта словаря сама по себе, а сохранение разрыва между тем, что участники намерены делать, и тем, что фактически организует их встречу.

Отказ от теории влечений – и цена этого отказа

Митчелл считал классическую теорию влечений исчерпавшей свою объяснительную ценность и предлагал понимать поиск отношений как первичную мотивацию, а не как окольный путь к разрядке напряжения (Mitchell, 1988). Этот шаг стал одним из главных оснований утверждать, что реляционный психоанализ покинул фрейдовскую территорию. Если влечение было не просто одной из гипотез, а несущей конструкцией метапсихологии, можно ли вынуть её, не изменив здание до неузнаваемости?

Ответ зависит от того, считаем ли мы определённую метапсихологию обязательной для всякой психоаналитической работы. История психоанализа говорит скорее об обратном: теория объектных отношений, это-психология, лакановская теория и психология самости настолько различно описывают мотивацию, что единое доктринальное ядро пришлось бы формулировать на уровне чрезвычайной абстракции. Реляционная модель предлагает экономное объяснение повторения болезненных связей: человек ищет не страдание как таковое, а узнаваемые способы быть с другим, потому что в них сохраняются непрерывность Я, привязанность и единственно доступная форма безопасности. Мы возвращаемся не к неприятному объекту вместо хорошего; часто неприятный объект и есть тот единственный, рядом с которым психика научилась существовать.

Эта мысль клинически сильна. Она позволяет услышать за «мазохистическим» выбором не удовольствие от боли, а верность отношению; за нападением – попытку вызвать знакомый ответ; за беспомощностью – способ удержать заботящегося другого; за автономией – защиту от зависимости, которая когда-то была унизительной. Однако у реляционного объяснения есть собственная опасная лёгкость. Если всякое желание переводить в язык отношений, можно утратить плотность тела, сексуальности, агрессии и того избытка, который не исчерпывается историей привязанности. Человек не только ищет объект; он возбуждается, завидует, разрушает, наслаждается властью, испытывает стыд перед телом, хочет присвоить или исчезнуть. Не каждое желание становится понятнее, если назвать его способом связи.

Гринберг позднее признавал, что ему трудно отказаться от некоторого доопытного измерения психики и что признание биологической данности само по себе не противоречит реляционности (Greenberg, in Aron et al., 2018). Это сомнение важно не как призыв восстановить экономическую модель либидо, а как напоминание: отношения всегда встречаются с телом, которое не создано ими целиком. Темперамент, сенсорная чувствительность, сексуальное возбуждение, болезнь, гормональные изменения, физическая боль и конечность организма входят в реляционную матрицу, не растворяясь в ней.

Здесь реляционной традиции недостаточно сказать, что влечение всегда переживается внутри отношений. Отношения придают желанию форму, снабжают его образом объекта, разрешают или запрещают определённые способы удовольствия, однако из этого ещё не следует, что они полностью производят сам психический напор. В кабинете мы встречаем возбуждение, которое не укладывается в поиск признания; повторение, не приносящее ни близости, ни безопасности; сексуальное желание, разрушающее именно ту связь, от которой человек зависит; телесный симптом, продолжающий говорить после того, как его межличностный смысл, казалось бы, был понят.

Отказ от влечения как единственного объяснительного принципа поэтому не должен превращаться в отказ от идеи несводимого избытка. Возможно, влечение продуктивнее понимать не как герметичную биологическую силу, существующую до всякого объекта, и не как простой продукт отношений, а как телесно-психическое давление, которое получает форму в истории связи, но никогда этой формой полностью не исчерпывается. Это рабочая гипотеза, а не найденное примирение. Она не позволяет слишком быстро переводить сексуальность, агрессию и психосоматический симптом на язык потребности в признании и напоминает, что тело иногда не желает становиться диалогом.

Именно здесь реляционный психоанализ пока остаётся уязвим. Он создал тонкий язык для описания взаимного влияния, диссоциации и состояний Я, но значительно менее разработанный язык для тех случаев, когда желание переживается как чуждая сила, наслаждение соединяется с унижением, а разрушение объекта не служит скрытым способом его удержать. Признать эту теоретическую асимметрию важнее, чем объявить старую и новую модели окончательно примирёнными. Психоанализ перестаёт быть психоанализом не тогда, когда пересматривает теорию влечений, а тогда, когда человек становится слишком понятным – существом, которое только стремится к хорошей связи и исцеляется правильной встречей.

Перенос: не ошибка восприятия и не вся реальность

В упрощённом учебном изложении классический перенос часто выглядит как искажение, которое пациент проецирует на нейтрального аналитика, а реляционная поправка – как признание, что аналитик является реальным человеком. Такое противопоставление удобно для первого знакомства, но плохо выдерживает клинику и историю: споры о реальности переживания в переносе, контрпереносе и воздействии аналитика начались задолго до оформления реляционной школы. Поэтому вопрос состоит не в том, существует ли за аналитической позицией живой человек, а в том, как соотносятся его реальный вклад и та история отношений, которую пациент приносит с собой.

Перенос, который не отменяется точностью восприятия

Здесь начинается один из самых интересных споров. Если пациент верно замечает холодность, раздражение или растерянность аналитика, остаётся ли его реакция переносом? Реляционная традиция отвечает утвердительно: точность восприятия не освобождает переживание от истории. Человек способен заметить реальную дистанцию и одновременно наделить её смыслом, сложившимся задолго до нынешней встречи. Перенос не обязан быть фактической ошибкой; он может быть способом организовать вполне реальный факт.

У этой позиции есть опора уже у Фрейда, хотя формулировать её следует осторожно. В статье «Замечание о любви в переносе» Фрейд прямо спрашивал, можно ли считать возникающую в анализе влюблённость нереальной, и отвечал, что ей нельзя отказать в характере «подлинной» любви (Фрейд, 1915). Тут же он подчёркивал её особое происхождение: переносная любовь вызывается аналитической ситуацией, усиливается сопротивлением и меньше считается с реальностью. Следовательно, для Фрейда она была не чистой выдумкой пациента и не обычным отношением, а настоящим переживанием, получившим особую форму внутри анализа.

Ещё до того, как реляционный психоанализ оформился как самостоятельное направление, Винникотт, Ракер и Левенсон по-разному исследовали контрперенос, присутствие аналитика и его участие в клинической ситуации (Винникотт, 1949; Racker, 1968; Levenson, 1972). Ракер показал, что чувства аналитика могут сообщать нечто о бессознательной организации пациента, но никогда не являются чистым приборным показанием. Левенсон пошёл дальше: наблюдатель неизбежно оказывается внутри повторяющегося межличностного узора, который пытается понять. Здесь уже слышен реляционный мотив, хотя оркестр ещё не получил нынешнего названия.

Хоффман перенёс акцент на то, что пациент постоянно интерпретирует аналитика. Он делает выводы из слов, пауз, интонаций, расписания и того, какие объяснения аналитик предпочитает другим (Hoffman, 1983, 1998). Арон описал взаимное влияние как неустранимое свойство аналитической пары: оба участника воздействуют друг на друга, хотя их роли, власть и ответственность не равны (Aron, 1996). Поэтому различие между классической и реляционной позициями состоит не в сенсационном открытии живого человека за экраном. Живой человек, как выясняется, находился там всё время. Реляционный сдвиг заключается в более последовательном отказе считать его вклад случайным шумом, который можно полностью удалить из наблюдения.

Однако и здесь возникает опасность чрезмерной коррекции. Если всякое переживание пациента объяснять реальным поведением аналитика, перенос исчезнет вместе с историей. Если же любое точное наблюдение немедленно возвращать пациенту как проекцию, исчезнет реальность аналитика. Реляционная теория предлагает удерживать оба ряда данных: что действительно произошло и почему именно это событие получило именно такой смысл. Это менее удобная позиция, чем выбор одной правды, зато она лучше соответствует предмету.

Практическая зарисовка может занимать одну строку. Пациент говорит: «Вы сейчас хотите поскорее закончить». Возможно, аналитик действительно посмотрел на часы; возможно, пациент всегда ожидает, что его присутствие станет лишним; возможно, верно и то и другое. Аналитическая работа начинается не с решения, какая версия победила, а с исследования того, почему одна из них так быстро потребовала исключительных прав.

Так перенос сохраняет психоаналитический смысл, но перестаёт служить универсальной индульгенцией аналитика. Он обозначает действие истории в настоящем, а не отмену настоящего историей. Реальный вклад аналитика не опровергает перенос; иногда он становится тем материалом, на котором перенос обнаруживает свою точность, жестокость и повторяемость.

Субъективность аналитика: источник знания и источник ошибки

Реляционный поворот часто описывают как легализацию субъективности аналитика, будто прежде тот обязан был оставить личность за дверью, а теперь получил право внести её в кабинет. В действительности субъективность присутствовала всегда; изменился её эпистемологический статус. Аналитик больше не может предполагать, что после достаточного собственного анализа его восприятие станет нейтральным, а контрперенос будет либо редкой помехой, либо точным сообщением о пациенте. Его реакция является данными, но данными сложного происхождения.

Это различие имеет практическую цену. Когда рядом с пациентом аналитику скучно, он может столкнуться с чужим способом удаляться из отношений, с собственной усталостью, с неприятием определённой формы зависимости, с общим страхом возбуждения или с теорией, которая заставляет ждать содержания, не замечая формы. Скука ничего не доказывает. Исключив её как непрофессиональную, аналитик потеряет часть происходящего; объявив её индуцированным чувством и немедленно вернув пациенту, превратит собственную непрозрачность в чужой диагноз. Аналитическая работа начинается с удержания нескольких гипотез и проверки того, что меняется, когда одна из них получает слова.

Реляционная позиция поэтому требует от аналитика не большей непосредственности, а большей внутренней работы. Он должен участвовать и наблюдать своё участие, быть затронутым и не считать всякую затронутость основанием для действия, признавать реальность реакции и сохранять любопытство к её происхождению. Эта двойная задача близка к тому, что Теодор Джейкобс называл использованием Я аналитика, а Оуэн Реник – признанием его неустранимой субъективности (Jacobs, 1991; Renik, 1993). Субъективность перестаёт быть тайным изъяном метода, но не становится привилегированным источником истины.

Самораскрытие – лишь один и далеко не главный случай использования субъективности. Аналитик раскрывается прежде, чем решает рассказать о себе: в выборе слов, юморе, акценте, кабинете, расписании, плате, реакциях на опоздания, готовности выдерживать молчание и способе признавать ошибку. Арон справедливо смещал внимание с вопроса «следует ли аналитику раскрываться?» к вопросу «как пациент переживает субъективность аналитика?» (Aron, 1996). Это не делает намеренное самораскрытие безразличным. Напротив, раз неизбежное влияние признано, каждое сознательное добавление личной информации требует более строгого размышления: кому оно сейчас нужно, какую функцию выполняет, что закрывает, какое обязательство создаёт и сможет ли пациент использовать его иначе, чем надеется аналитик.

Джоди Дэвис показала, насколько много клинической правды может содержаться в признании эротического и любовного контрпереноса, не предлагая при этом превращать признание в исповедь перед пациентом (Davies, 1994). Реляционная литература сильна там, где аналитик перестаёт изображать невиновность и исследует собственное желание, ненависть, зависть, спасательство и потребность быть незаменимым. Она слабеет там, где внутренняя честность автоматически переводится в сообщение пациенту, а открытость становится доказательством смелости. Не всё правдивое необходимо произнести; но то, что не произнесено, всё равно нуждается в признании хотя бы внутри аналитика, в анализе и супервизии.

Взаимность без симметрии

Слово «взаимность» окружено в реляционном психоанализе почти неизбежным недоразумением. В повседневной речи оно обещает равноценный обмен: я рассказываю – и ты рассказываешь, я уязвим – и ты становишься уязвимым, я признаю тебя – и получаю признание. Аналитические отношения устроены иначе. Взаимность означает, что оба участника являются субъектами, воздействуют друг на друга и обладают психической реальностью; асимметрия означает, что отношения существуют ради лечения пациента и ответственность за рамку распределена не поровну. Эти положения не отменяют, а ограничивают друг друга.

Джессика Бенджамин описала признание как способность переживать другого отдельным центром опыта, не уничтожая при этом собственного центра (Benjamin, 1988, 1990, 2004). В клинике это достижение никогда не бывает окончательным. Аналитик и пациент регулярно проваливаются в комплементарность «делающий – претерпевающий», где каждый способен видеть лишь собственную рану и ответственность другого. Третий – не ещё один наблюдатель, который приходит рассудить двоих, и не гармоническое пространство, однажды созданное правильной техникой. Это восстанавливаемая возможность совместно смотреть на сцену, в которой оба оказались, не сводя её ни к одной версии.

Признание другого не означает подтверждения каждой его интерпретации. Пациент может быть убеждён, что аналитик ненавидит его; аналитик обязан серьёзно исследовать эту убеждённость и собственный возможный вклад, но не обязан соглашаться с буквальным выводом. Иногда уважение к субъектности пациента состоит в том, чтобы выдержать его уверенность, не защищаясь и не подчиняясь ей. Точно так же пациент не обязан признавать субъективность аналитика в качестве терапевтической услуги. Аналитик может быть ранен, неправильно понят или разочарован, однако забота о его самочувствии не становится задачей пациента.

Самораскрытие: улика, которая легко назначает себя приговором

Спор о самораскрытии часто устроен так, словно аналитик выбирает между двумя дверями: за одной находится холодное молчание, за другой – честная человеческая встреча. Реляционная литература интереснее этой простой схемы. Арон не предлагал аналитику непременно рассказывать о себе; его вопрос состоял в том, как пациент уже переживает субъективность аналитика и что происходит, когда часть этой субъективности получает слова (Aron, 1996). Хоффман связывал технику с диалектикой ритуала и спонтанности: рамка необходима, но ни одно правило не принимает решение за конкретного аналитика в конкретный момент (Hoffman, 1998).

Реник довёл этот аргумент до радикальной формулы неустранимой субъективности аналитика (Renik, 1993). Если нейтрального наблюдения не существует, честнее признать перспективу, из которой аналитик говорит. Для одних авторов это стало освобождением от ритуальной псевдообъективности; для других – тревожным ослаблением технического ограничения. Миллс возражает, что постмодернистская критика объективности способна превратить личную реакцию аналитика в привилегированный материал и отодвинуть на второй план бессознательное пациента (Mills, 2017). Слохауэр, критикуя реляционную традицию изнутри, описывает фигуру «реляционной героини»: смелой, открытой, эмоционально доступной и потому рискующей сделать собственную вовлечённость новым стандартом профессиональной добродетели (Slochower, 2018).

Вопрос, следовательно, не сводится к разрешению или запрету. Самораскрытие может уменьшить мистификацию, подтвердить точное восприятие пациента, назвать реальную ошибку или сделать доступным опыт, который прежде отрицался. Оно же может разрядить тревогу аналитика, потребовать от пациента благодарности, заслонить его фантазию фактом биографии или незаметно превратить сессию в обсуждение человека, который и без того располагает большей властью.

Представим краткую ситуацию: пациент спрашивает аналитика, есть ли у него дети. Ответ «да» или «нет» не несёт в себе готового терапевтического значения, как лекарство с указанной дозировкой. Для одного пациента молчание повторит опыт высокомерной недоступности, для другого ответ закроет пространство фантазии, для третьего и вопрос, и ответ окажутся способом не говорить о зависти, утрате или страхе зависимости. Аналитической является не сама степень открытости, а способность исследовать, почему выбран именно этот ответ, что он изменил и какую реакцию теперь стало легче или труднее иметь пациенту.

Здесь сохраняется асимметрия. Аналитик вправе быть затронутым, но пациент не обязан награждать его за искренность. Аналитик может признать раздражение, однако это признание не становится ценным только потому, что потребовало смелости. Главный критерий – не внутреннее чувство подлинности говорящего, а последствия для психической свободы другого: стало ли у пациента больше возможностей думать, спорить, не соглашаться и сохранять собственную реакцию.

Таким образом, реляционный психоанализ не заменяет принцип воздержания культом откровенности. Он переносит обсуждение с вопроса «можно ли аналитику раскрыться?» на более сложные вопросы: какую функцию выполняет раскрытие, кому оно сейчас нужно, что закрывает и подлежит ли оно дальнейшему анализу. Ответ нередко оказывается менее героическим, чем ожидалось. Иногда наиболее реляционным поступком остаётся молчание, если аналитик способен не прятать за ним свою власть; иногда – прямой ответ, если он не предъявляется пациенту как подарок, за который следует заплатить правильным чувством.

Разыгрывание

Понятие разыгрывания обычно приводят как одно из главных доказательств реляционного сдвига: бессознательное повторение теперь разворачивается не перед аналитиком, а с его участием. Но чем именно это отличается от фрейдовского действия вместо воспоминания, что добавили реляционные авторы и не стало ли слово enactment слишком удобным объяснением всего, что пошло не по плану? Здесь особенно полезна осторожность.

Понятие разыгрывания оказалось одним из самых выразительных в реляционном словаре. Оно позволяет описать момент, когда бессознательный материал не рассказывается, а организует происходящее: один участник начинает давить, спасать, исчезать или требовать, а другой обнаруживает себя в дополнительной роли. Теория делает важный шаг: аналитик больше не стоит у края сцены с программкой в руках, а уже участвует в спектакле, иногда прежде, чем успел узнать его название.

Но происхождение идеи не вполне разрывает с классической традицией. Фрейд писал о повторении как о действии вместо воспоминания: пациент воспроизводит в переносе то, что не может вспомнить (Фрейд, 1914). Реляционная теория добавляет, что форма этого действия зависит от обоих участников. Джейкобс рассматривал использование личности аналитика и его контрпереноса как часть клинической коммуникации (Jacobs, 1991). Бромберг связывал разыгрывание с диссоциированными состояниями Я, получающими возможность войти в отношения до того, как станут символически представленными (Bromberg, 1998, 2006). Стерн описывал пациента и аналитика как партнёров по мысли, чья способность формулировать опыт меняется вместе с состоянием реляционного поля (Stern, 2010).

Между этими позициями существуют различия. В одной версии разыгрывание – препятствие, которое следует осознать; в другой – неизбежный канал, через который несформулированное впервые становится доступным; в третьей – более широкое свойство всякой аналитической встречи. Чем шире понятие, тем больше оно объясняет и тем меньше различает. Если разыгрыванием назвать всё взаимодействие, оно рискует стать теоретическим эквивалентом слова «происходит»: безусловно верного, но не слишком щедрого на подробности.

Критический вопрос состоит в распределении ответственности. «Совместно создано» не означает «создано поровну». Если аналитик опаздывает, нарушает конфиденциальность, внезапно меняет оплату или использует пациента для удовлетворения собственной потребности, факт не растворяется в поле. Пациент придаст ему смысл в соответствии со своей историей, но эта история не отменяет профессиональной ответственности аналитика. Реляционная теория становится особенно строгой там, где отказывается пользоваться взаимностью как способом размыть различие ролей.

Короткая зарисовка: пациент сообщает важную новость в последнюю минуту, и аналитик регулярно продлевает встречу. Это может быть отзывчивостью, страхом показаться жестоким, бессознательным предложением стать исключительным объектом или совместной попыткой не переживать окончание. Теория разыгрывания не сообщает автоматически, какой ответ правильный. Она лишь делает подозрительной слишком быструю уверенность аналитика в том, что его решение продиктовано одной клинической мудростью.

У понятия есть и ещё одна опасность: оно способно задним числом облагораживать любую ошибку. Нарушение границы не превращается в терапевтический эпизод только потому, что позже получило красивое объяснение. Полезность разыгрывания определяется тем, становится ли возможным различить вклад каждого, восстановить асимметрию, признать причинённый вред и превратить действие в мысль. Иногда это удаётся, иногда нет. Психоанализу полезно сохранять вторую возможность, иначе теория начинает работать отделом по связям с общественностью при собственных промахах.

Разыгрывание, таким образом, не опровергает психоаналитическую идею повторения, а радикализирует её: повторяет не только пациент, и аналитик не обладает иммунитетом от бессознательного. Но именно поэтому участие аналитика нуждается не в романтизации, а в более строгом анализе, супервизии и этическом ограничении.

Интерпретация после утраты последнего слова

Ещё одно распространённое подозрение состоит в том, что реляционная традиция заменила интерпретацию отношением. В этой версии классический аналитик раскрывает бессознательный смысл, а реляционный присутствует, сонастраивается и восстанавливает контакт. В реальной клинике ни одна сторона противопоставления не работает в чистом виде. Интерпретация всегда является событием отношений: важны время, тон, авторство, эмоциональная цена и то, кем аналитик становится, произнося её. Отношение, в свою очередь, неизбежно интерпретируется участниками и без осмысления может лишь повторять привычный паттерн в более доброжелательной атмосфере.

Хоффман рассматривал аналитическую ситуацию как соединение ритуала и спонтанности: аналитик опирается на дисциплину метода, но действует в уникальном моменте, где ни одно правило не снимает личной ответственности выбора (Hoffman, 1998). Реляционная интерпретация не обязана быть менее глубокой; она иначе понимает свой статус. Это не послание из позиции вне поля, а высказывание участника, который обладает специальной подготовкой, слышит бессознательные закономерности и одновременно влияет на материал, который объясняет.

Фраза «это только моя гипотеза» сама по себе не делает интерпретацию совместной. Иногда такая скромность служит страховкой: аналитик говорит болезненную вещь и заранее снимает ответственность за её воздействие. Но отказ от последнего слова не означает отказа от критериев. Интерпретация не становится верной потому, что пациент согласился, заплакал или испытал облегчение, и не становится верной потому, что аналитик пережил её как внезапную ясность. Как напоминал Гринберг, благоприятный немедленный эффект ещё не исчерпывает значения вмешательства (Greenberg, in Aron et al., 2018).

Продуктивная гипотеза обычно не закрывает материал, а увеличивает его сложность; не требует лояльности, а оставляет пациенту возможность пользоваться собственной мыслью; связывает настоящее с историей, не уничтожая реальности настоящего; помогает заметить конфликт там, где прежде существовала только очевидность. Она выдерживает возвращение в последующих сессиях и приобретает объяснительную силу в разных эпизодах жизни. Её результатом становится не верность версии аналитика, а расширение психической свободы: пациент получает больше возможностей чувствовать, сомневаться, связывать, отказываться и выбирать.

При массивной диссоциации ответ может быть отсрочен и проявиться не в словесном согласии, а в изменении сна, тела, характера молчания, способности вспомнить исчезавший прежде эпизод или выдержать состояние, из которого человек обычно выпадал. Поэтому интерпретация проверяется не одним моментом, а временем, повторением, рамкой, материалом других отношений, контрпереносом и способностью аналитика вынести свою гипотезу в супервизию. Третий возникает не как консенсус двух людей, а как возможность подвергнуть совместную версию проверке тем, что ей сопротивляется.

Реляционная позиция возвращает пациенту не обязанность самому знать всю истину, а право участвовать в её проверке. Аналитик сохраняет способность интерпретировать то, чего пациент ещё не знает, но перестаёт считать профессиональную позицию гарантией истинности. Между авторитарным «я знаю вас лучше» и успокаивающим «верно только то, что вы чувствуете верным сейчас» существует сложная территория. На ней знание предлагается достаточно уверенно, чтобы с ним можно было спорить, и достаточно открыто, чтобы спор мог изменить самого аналитика.

Рамка, молчание и длительность: то, что отношениям сопротивляется

Реляционный психоанализ иногда узнают по большей разговорчивости аналитика, гибкости рамки и вниманию к «здесь-и-сейчас». Но ни один из этих признаков не является обязательным, а их механическое применение создаёт новую технику правильности. Для некоторых пациентов частое обращение к отношениям с аналитиком становится вторжением: их вынуждают к близости раньше, чем появилась возможность иметь внутреннее пространство. Берман описывал случай, в котором более активное исследование контрпереноса и самораскрытие долго оставались преждевременными; ему пришлось работать, по собственному выражению, «менее реляционно», чтобы оставаться клинически точным (Berman, 2018). В этой кажущейся парадоксальной формуле заключена зрелость подхода: быть реляционным не значит демонстрировать реляционность.

Молчание аналитика может быть защитным отсутствием, наказанием или способом сохранять превосходство, но может также давать пациенту редкую возможность не обслуживать чужое присутствие. Гибкость может означать отзывчивость, а может – неспособность выдерживать фрустрацию и ограничения. Строгая рамка способна поддерживать психическую работу или разыгрывать безразличную власть. Значение техники возникает не из её положения на шкале от классической к реляционной, а из конкретной функции в конкретной паре.

Рамка нужна не для стерильности наблюдения, а для создания повторяемой формы, внутри которой различия становятся заметны. Постоянное время позволяет пережить опоздание; плата – исследовать обмен, зависимость и ценность; перерывы – встретиться с отсутствием; границы контакта – обнаружить желание особого доступа и страх быть одним из многих. Если все параметры меняются вслед за аффектом, отношения теряют сопротивление, необходимое для символизации. Если не меняется ничего и обсуждение исключено, рамка превращается в природный закон, скрывающий решения аналитика.

Психоаналитичность реляционной работы проявляется и в её отношении ко времени. Она не обещает, что одна подлинная встреча перепишет историю. Моменты признания могут быть сильными, но изменение требует возвращения к одним и тем же организациям опыта, которые каждый раз возникают немного иначе. Working-through – проработка – сохраняет центральное значение: новое отношение должно пережить разочарование, агрессию, скуку, зависть, перерыв и обнаружение ограничений аналитика. Корректирующий опыт становится аналитическим не потому, что он хорош, а потому, что может быть осмыслен вместе со стремлением его отвергнуть, присвоить, идеализировать или разрушить.

Когда проработки достаточно

Признание необходимости проработки оставляет вопрос, на который аналитические школы отвечают неохотно: когда возвращений становится достаточно? Бессознательное не исчезает, повторение не прекращается навсегда, а человек не достигает окончательной прозрачности для самого себя. Если ждать полного разрешения конфликта, анализ действительно станет бесконечным.

Реляционная перспектива усложняет этот вопрос, потому что завершать приходится не только исследование симптома, но и реальные отношения, приобретшие особую плотность. Здесь легко принять боль расставания за доказательство незавершённости работы. Пациент может говорить, что ещё не готов, а аналитик – искренне соглашаться, не замечая собственного желания оставаться незаменимым свидетелем его жизни. Формула «отношения ещё работают» иногда означает, что оба не решаются проверить, сможет ли достигнутое жить за пределами кабинета.

Критерием завершения является не исчезновение повторения, а изменение отношения к нему. Пациент раньше замечает знакомую организацию опыта, способен удерживать несколько её смыслов, не обязан немедленно разыгрывать её в действии и может пользоваться другим человеком, не отдавая ему авторство собственной жизни. Он переносит разочарование в аналитике без необходимости либо обесценить всю работу, либо продлить её до бесконечности. Аналитик, со своей стороны, способен признать, что продолжение уже не открывает нового пространства, а сохраняет привычную форму близости.

Завершение становится последней аналитической сценой, в которой особенно ясно видны зависимость, благодарность, ненависть, экономическая реальность, страх утраты и фантазия о собственной исключительности. Иногда решение принимается слишком рано, иногда слишком поздно, и ни одна теория не освобождает пару от риска ошибки. Но анализ, который не может исследовать собственное желание продолжаться, оказывается менее аналитическим именно в тот момент, когда говорит о необходимости дальнейшей проработки.

Когда реляционная теория заходит слишком далеко

Сила всякой новой традиции некоторое время питается полемикой. Чтобы освободить место для участия аналитика, ранним реляционным авторам приходилось подчёркивать невозможность нейтральности; чтобы вернуть реальность пациента – разоблачать авторитарность интерпретации; чтобы описать взаимное влияние – спорить с психологией одного человека. Но «боевые слова» имеют побочный эффект: различия преувеличиваются, предшественник превращается в карикатуру, а противоположность старому правилу незаметно становится новым правилом.

Джойс Слохауэр описала образ «реляционной героини» – эмоционально присутствующей, смелой, готовой признавать участие и нарушать старые запреты аналитика, чьи достоинства зеркально противоположны недостаткам воображаемого классического коллеги (Slochower, 2018). Эта фигура помогла расширить клиническую свободу, но породила собственное Сверх-Я. Теперь аналитик может стыдиться не своей вовлечённости, а недостаточной вовлечённости; не желания говорить, а потребности молчать; не нарушения границ, а якобы холодного следования им. Пациенту предлагают пережить взаимность, даже если ему прежде всего нужна возможность быть рядом с другим, который не требует ответного признания.

Первый риск – идеализация аутентичности. Искренность аналитика не является чистой субстанцией: мы искренни из разных состояний Я, не все свои мотивы знаем, а спонтанность может защищать от тревоги так же успешно, как ритуал. Фраза «я сейчас чувствую раздражение» способна открыть совместное исследование, а способна переложить на пациента непереработанный аффект. Её ценность определяется не смелостью признания, а тем, что происходит с психической свободой пациента после неё.

Второй риск – превращение совместного конструирования в эпистемологическую безответственность. Да, аналитик не обладает взглядом из ниоткуда, однако из этого не следует, что все версии равны. Существуют факты, травматические события, нарушения и ошибки; существует более или менее убедительное объяснение; клиническое знание может быть ограниченным, но не поэтому бесполезным. Если страх авторитарности лишает аналитика способности сказать: «Я думаю, это повторяется», «эта интервенция ранила» или «здесь возник серьёзный риск», пациент остаётся один на один с той неопределённостью, ради которой и пришёл за помощью.

Третий риск – децентрирование бессознательного. Живой диалог легко вознаграждает: после честного разговора становится теплее, напряжение уменьшается, участники чувствуют близость. Но облегчение не всегда означает изменение. Иногда восстановление контакта защищает пару от сексуальной тревоги, зависти, ненависти или признания несовместимости. Психоаналитическая «герменевтика подозрения» должна быть обращена и к хорошим реляционным моментам: что эта близость позволяет пережить – и чего помогает не знать?

Четвёртый риск – недооценка отдельности. Поле, третье и матрица являются сильными понятиями, пока не превращаются в самостоятельных действующих лиц, снимающих вопрос о конкретном вкладе каждого. У пациента и аналитика остаются собственные тела, истории, тайны, сны и области, которые никогда не станут общими. Между ними возникает не единая психика, а связь двух частично доступных друг другу миров. Уважение к непроницаемости другого не менее реляционно, чем интерес к взаимному влиянию.

Пятый риск – новая ортодоксия. Эмануэль Берман предупреждал, что теоретический дом легко превращается в крепость, где принадлежность определяется правильным отношением к влечениям, самораскрытию или взаимности (Berman, 2018). В этом случае движение, выросшее из критики власти, повторяет институциональную судьбу своих предшественников. Способность к критике изнутри является не дополнительной добродетелью, а условием выживания реляционной мысли.

Не всякая хорошая терапия обязана быть психоанализом

В профессиональных спорах легко возникает скрытая иерархия: если признать какую-либо работу непсихоаналитической, будто бы автоматически объявляешь её поверхностной, а если удаётся сохранить за ней имя психоанализа – подтверждаешь глубину и ценность. Эта логика делает исходный вопрос почти неразрешимым, потому что участники защищают не определение, а достоинство. Между тем существует хорошая поддерживающая, гуманистическая, системная, когнитивная и кризисная терапия, которая не нуждается в психоаналитическом паспорте. Иногда человеку прежде всего необходимы безопасность, стабилизация, обучение конкретным навыкам или прямое вмешательство, и попытка немедленно исследовать бессознательную организацию происходящего будет не глубиной, а утратой клинического здравого смысла.

Реляционность сама по себе ещё не делает терапию психоаналитической. Представление о том, что человек формируется в отношениях, разделяют многие направления; не является достаточным критерием и глубина контакта. Встреча может быть подлинной, трогательной и меняющей жизнь, оставаясь при этом неаналитической. Специфика начинается там, где отношения служат не только средством помощи, но и предметом исследования – местом, в котором одновременно действуют реальный другой, внутренние объекты, история, защита, фантазия, телесное возбуждение и бессознательное повторение.

Негативная граница проходит там, где некоторые вопросы систематически перестают задаваться. Если поддержка объявляется безусловным благом и не исследуется зависимость от неё; если переживание пациента принимается за последнюю истину только потому, что субъективно достоверно; если самораскрытие считается целительным уже в силу искренности; если изменение рамки не может быть рассмотрено как часть переноса и контрпереноса; если согласие пациента становится главным доказательством интерпретации; если отношения нужны только для безопасности, но не для встречи с конфликтом, завистью и желанием разрушить объект, – работа может оставаться хорошей терапией, однако её аналитическое измерение исчезает.

При этом аналитическая функция не обязана присутствовать в каждую минуту лечения. В кризисе аналитик может поддерживать, оценивать риск, обращаться к психиатру, становиться активнее и на время отказываться от интерпретации. Идентифицирующее ядро метода обнаруживается в способности впоследствии вернуться к исследованию того, что произошло: почему именно такая помощь стала необходимой, что она изменила, какую позицию предложила аналитику и не превратилась ли временная поддержка в способ для обоих избежать более трудного знания. Психоанализ заканчивается не там, где аналитик действует, утешает или признаёт ошибку. Он заканчивается там, где действие, утешение и ошибка получают иммунитет от анализа.

Когда реляционные идеи приходят из другой традиции

Открытость реляционной мысли другим психотерапевтическим направлениям не является случайным следствием её популярности. Международная ассоциация реляционного психоанализа и психотерапии определяет одной из своих задач исследование сходств и различий между реляционным психоанализом и другими подходами. Британская Relational School прямо объединяет психоаналитиков, консультантов, гештальт-терапевтов, представителей экзистенциальной, гуманистической, юнгианской, интегративной и телесной психотерапии, а также транзактного анализа. В России образовательные программы по реляционному психоанализу также приглашают специалистов разных модальностей. Это ещё не даёт количественного ответа на вопрос о составе реляционного сообщества: репрезентативных исследований, позволяющих установить, из каких школ чаще всего приходят российские терапевты, пока нет. Но сама межмодальная привлекательность реляционной перспективы не вызывает сомнений.

Разные специалисты узнают в ней разные части собственной традиции. Гештальт-терапевту близки поле, диалог, контакт, внимание к непосредственному переживанию и присутствию терапевта; поэтому работы Линн Джейкобс и её коллег образовали устойчивый мост между современным психоанализом и реляционной гештальт-терапией (Jacobs & Hycner, 2009). Экзистенциальный терапевт узнаёт интерес к встрече, неопределённости, ограниченности знания и невозможности свести другого человека к теоретической конструкции. Гуманистическому и человекоцентрированному специалисту созвучны взаимное признание, эмоциональная отзывчивость и уважение к субъектности пациента. Телесно-ориентированные и танцевально-двигательные терапевты находят язык для исследования невербальной коммуникации, аффективной регуляции и телесного контрпереноса. Системные и групповые терапевты встречают знакомое внимание к контексту, циркулярному влиянию и полю, превосходящему намерения отдельных участников. Через работы Джереми Сафрана, Кристофера Мурана и Пола Вахтеля реляционные идеи вошли также в диалог с когнитивной терапией и исследованиями разрывов терапевтического альянса (Safran & Muran, 2000; Wachtel, 2008).

Такое узнавание облегчает встречу, но одновременно создаёт риск преждевременного ощущения, будто направления говорят об одном и том же. Сходство слов ещё не означает тождества понятий. Гештальт-терапевтическое поле и реляционная матрица Митчелла имеют общую чувствительность к контексту, но принадлежат разным историям мысли. Экзистенциальная встреча не равна переносу. Терапевтическая подлинность в гуманистической традиции не полностью совпадает с дисциплинированной спонтанностью реляционного аналитика. Телесный резонанс может быть источником знания, но не всякое ощущение терапевта является контрпереносным сообщением пациента. Разрыв альянса можно исследовать как наблюдаемый процесс взаимодействия, однако психоаналитическая работа дополнительно спрашивает, какой бессознательный конфликт, защита или форма повторения организует этот процесс. Поэтому новые идеи не просто добавляются к прежней идентичности, как книги на уже стоящую полку. Они могут изменить значение того, что на ней находилось. Если терапевт начинает воспринимать собственную реакцию как клинический материал, ему приходится заново определить границу между личным и профессиональным. Если отношения становятся не только условием помощи, но и предметом исследования, меняется понимание терапевтического действия. Если сопротивление рассматривается как совместно организованный процесс, необходимо пересмотреть распределение ответственности, но не растворить его. Усвоение реляционной перспективы затрагивает не только набор приёмов: оно способно изменить представление терапевта о психике, знании, власти, развитии и самой природе терапевтических отношений.

В теории психотерапевтической интеграции подобный процесс описывается понятием ассимилятивной интеграции: специалист сохраняет основную теоретическую традицию, но осмысленно вводит в неё понятия и способы работы, заимствованные из другой модели (Messer, 1992; Ramsay, 2001). Этот путь позволяет гештальт-терапевту оставаться гештальт-терапевтом, экзистенциальному специалисту – экзистенциальным, а когнитивному – когнитивным, одновременно используя некоторые реляционные представления. Однако заимствованные идеи неизбежно переводятся на язык принимающей школы. В таком переводе они могут стать клинически плодотворными, но уже не обязаны сохранять исходное психоаналитическое значение.

Возможен и другой путь, при котором встреча традиций постепенно преобразует сам профессиональный дом терапевта. Тогда речь идёт не только о включении отдельных понятий, но о формировании составной или переходной идентичности. Специалист обнаруживает, что прежняя теория больше не описывает значительную часть его клинического опыта, однако новая ещё не стала достаточно освоенной, чтобы служить устойчивой опорой. Это состояние может переживаться как освобождение от догмы, но также как потеря языка и принадлежности. Иногда терапевт начинает свободнее думать; иногда – слишком быстро соединяет несовместимые объяснения, выбирая в каждой ситуации ту теорию, которая меньше тревожит. Профессиональный плюрализм становится зрелой позицией не тогда, когда у человека много словарей, а когда он понимает, как переводит между ними и где перевод перестаёт быть возможным.

Наконец, специалист может решить, что хочет идентифицировать себя именно как реляционный психоаналитик или реляционный психоаналитический терапевт. В этом случае одной созвучности ценностей недостаточно. Реляционный психоанализ является не общей этикой уважительного контакта, а пересмотром психоаналитической теории и практики изнутри. Невозможно понять, что именно он изменил, не представляя, что существовало до этого изменения.

Означает ли это, что терапевт другой модальности обязан сначала пройти полный путь классического аналитического образования? Не обязательно, если он хочет использовать реляционную перспективу внутри собственной практики и честно обозначает границы своей подготовки. Но для содержательного понимания реляционного психоанализа необходима по меньшей мере психоаналитическая грамматика: представление о динамическом бессознательном, конфликте и защите, переносе и контрпереносе, сопротивлении, повторении, внутренних объектах, истории развития, аналитической рамке, асимметрии ответственности, интерпретации и проработке. Важно знать и те положения, которые реляционные авторы оспаривают, включая теорию влечений, классический идеал нейтральности и представление об аналитике как преимущественно наблюдающем субъекте.

Изучать эти основы необходимо не для принесения присяги ортодоксии. С теорией влечений можно не соглашаться, но сначала следует понять, какую работу она выполняла: каким образом связывала тело, желание, конфликт, сексуальность и агрессию. Нейтральность можно критиковать, но важно знать, от каких форм внушения, удовлетворения потребностей аналитика и использования пациента она должна была защищать. Интерпретацию можно лишить статуса последнего слова, но нельзя забывать её функцию – помогать превращать действие, симптом и повторение в мысль. Иначе критика становится спором не с теорией, а с её упрощённым изображением.

Без этой основы реляционные понятия легко меняют смысл. Перенос превращается во всё, что пациент чувствует к терапевту; контрперенос – во всё, что терапевт чувствует рядом с пациентом; разыгрывание – в любое затруднение или ошибку; самораскрытие – в синоним честности; взаимность – в равенство ролей; признание субъективности пациента – в обязанность согласиться с его версией происходящего. В результате сохраняется реляционный словарь, но исчезает напряжение между переживанием и бессознательным смыслом, участием и ограничением, признанием и интерпретацией.

Исследование Роя Барснесса показательно именно тем, что среди основных компетенций реляционной работы наряду с терапевтической позицией, аффективной настроенностью и дисциплинированной спонтанностью сохраняются аналитическое слушание, обнаружение устойчивых паттернов, связывание настоящего с прошлым, повторение и проработка (Barsness, 2018). Реляционная подготовка требует не только умения быть в контакте, но и способности слышать то, что не совпадает с непосредственным переживанием контакта.

Таким образом, профессиональная идентичность может складываться по-разному. Один специалист остаётся внутри своей исходной школы и становится реляционно информированным гештальт-терапевтом, экзистенциальным, гуманистическим или интегративным терапевтом. Другой формирует устойчивую двойную принадлежность. Третий проходит дополнительное обучение, личную терапию и супервизию и постепенно начинает мыслить себя реляционным психоаналитиком. Ни один из этих путей сам по себе не является более зрелым или достойным. Проблема возникает не из-за смешения традиций, а из-за смешения без осознания: когда специалист заимствует привлекательный язык, не замечая, что разные теории дают разные ответы на вопросы о бессознательном, мотивации, терапевтическом действии и критериях изменения.

Поэтому вопрос «почему реляционный психоанализ – это психоанализ?» важен и для тех, кто не собирается становиться аналитиком. Он позволяет увидеть происхождение заимствуемых идей, точнее определить собственную позицию и решить, что именно происходит: расширение прежней модальности, диалог двух традиций или постепенный переход в другую профессиональную идентичность. Это вопрос не о праве пользоваться чужими понятиями, а об ответственности за их перевод.

Что реляционный психоанализ сохраняет

После всех оговорок можно сформулировать основания преемственности. Реляционный психоанализ сохраняет убеждение, что психическая жизнь бессознательно обусловлена и что явное содержание не исчерпывает происходящего. Он сохраняет внимание к защите, конфликту и сопротивлению, хотя добавляет к вытеснению диссоциацию, несформулированность и взаимную регуляцию. Он сохраняет представление о повторении: прошлое действует не только как воспоминание, но как форма текущих отношений. Он сохраняет перенос, расширяя его исследованием реального влияния аналитика и контрпереносной матрицы. Он сохраняет историю развития, не сводя её к линейной причинности и признавая, что раннее продолжает преобразовываться в последующих связях.

Сохраняются также свободная ассоциация и особый способ слушания – не обязательно как непрерывная речь пациента на кушетке, но как приглашение следовать за неожиданными связями, оговорками, сменами состояния, телесными жестами и нарушениями привычной связности. Сохраняется интерпретация, утратившая статус окончательного приговора, но не функцию превращать действие в мысль. Сохраняется рамка как условие различимости и безопасности. Сохраняется проработка, потому что знание без повторного проживания редко меняет способ быть. Наконец, сохраняется этика ограничения: аналитик не использует пациента для взаимности, которой ему не хватает в собственной жизни, и не объявляет собственную субъективность оправданием действия.

Можно сказать, что изменилось направление взгляда. Классическая метафора глубины заставляла искать под поверхностью скрытое содержание. Реляционная перспектива добавляет горизонтальное измерение: нужно смотреть, что становится возможным или невозможным между людьми, какие состояния Я вызывают друг друга, как один участник помогает другому не знать и каким образом совместная сцена организует внимание. Но горизонталь не отменяет глубину. Если «между» используется, чтобы не встречаться с внутренним конфликтом, реляционный язык становится ещё одной защитой. Если глубина используется, чтобы отрицать актуальное воздействие аналитика, классический язык выполняет ту же функцию.

В реляционной супервизии полезно удерживать не выбор между глубиной и полем, а движение между несколькими вопросами. Что в происходящем относится к устойчивому внутреннему конфликту пациента и повторялось до встречи с этим терапевтом? Как этот конфликт организует нынешние отношения? Что в субъективности терапевта усиливает одну линию и делает другие почти невидимыми? Какой опыт сейчас не может быть помыслен ни одним из участников? Если супервизия говорит только о поле, пациент рискует исчезнуть в описании диады. Если она говорит только о его внутреннем мире, влияние терапевта становится слепым пятном, которое затем ошибочно называют переносом. Иногда разговор о контрпереносе помогает не видеть садизм пациента; иногда интерпретация его агрессии позволяет терапевту не встречаться с собственным унижением или желанием ответить тем же. Метод сохраняется в движении между перспективами и в способности заметить момент, когда одна из них начинает защищать нас от другой.

Сохранять мелодию, меняя способ слышать

Когда возникает вопрос, почему реляционный психоанализ – это психоанализ, одного перечня сохранённых понятий оказывается недостаточно. Гораздо важнее другое: реляционная традиция сохраняет психоаналитическое недоверие к невиновности сознания – в том числе сознания аналитика. Она продолжает исследовать то, что повторяется помимо воли, превращает переживаемое в мыслимое, связывает настоящее с историей и создаёт отношения, в которых скрытое проявляется не потому, что один человек видит другого насквозь, а потому, что оба достаточно долго выдерживают возникающую между ними форму жизни.

Это не делает аналитика равным пациенту по роли и не превращает лечение в обычную человеческую встречу. Напротив, чем серьёзнее мы принимаем взаимное влияние, тем яснее становится ответственность того, кто предложил аналитическую работу. Аналитик не может обещать отсутствия власти, ошибки или личного желания. Он может обещать иное: что постарается не использовать теорию для сохранения собственной невиновности; что его реакция будет предметом размышления, а не тайным законом отношений; что признание участия не отменит знания, границ и способности действовать; что пациенту не придётся заботиться о его целостности ценой своей правды.

Достаточно представить короткую фразу пациента: «Вы сегодня как будто далеко». В ней в миниатюре заключён весь спор. Можно считать её искажением, точным наблюдением, переносом, проверкой, заботой, нападением или приглашением. Психоанализ начинается не с выбора одного значения, а с готовности услышать несколько, заметить, почему одно из них хочется предпочесть, и проследить, как этот выбор участвует в следующем мгновении отношений. Реляционный вклад состоит в признании: аналитик не только читает сцену, но и пишет её вместе с пациентом. Психоаналитическое ограничение состоит в том, что он не является её единственным автором и не вправе переписывать чужую жизнь под нужды собственного хорошего образа.

Реляционный психоанализ остаётся психоанализом не потому, что сумел доказать буквальную верность Фрейду, и не потому, что всякая новая ветвь имеет право на фамилию родителя. Он остаётся им, пока сохраняет радикальность исходного открытия: мы живём не только тем, что знаем о себе; прошлое действует в настоящем; любовь соседствует с ненавистью; защита оберегает и обедняет; другой одновременно реален и населён нашими внутренними фигурами; знание аналитика необходимо и опасно; изменение требует встречи, но ни одна встреча не избавляет от работы мышления. Реляционный поворот меняет не предмет этой работы, а наше представление о том, где она происходит. Бессознательное обнаруживается не только внутри одного человека и не только между двумя. Оно возникает на границе этих измерений – там, где одна история встречает присутствие другого, где восприятие становится переносом, а перенос сохраняет крупицу реальности, где слово одновременно открывает смысл и защищает от него.

Для терапевта, пришедшего из другой модальности, результат этого расследования может быть иным. Ему не обязательно принимать психоаналитическую идентичность, чтобы реляционные идеи повлияли на его работу. Однако важно различать созвучие и принадлежность. Можно разделять ценность взаимного признания, исследовать терапевтическое поле и внимательно относиться к собственной субъективности, оставаясь гештальт-терапевтом, экзистенциальным или интегративным специалистом. Но если работа называется реляционным психоанализом, отношения должны рассматриваться не только как условие исцеления, но и как место проявления бессознательного конфликта, защиты, переноса и повторения. Это различие не устанавливает иерархию между методами; оно возвращает словам необходимую точность.

Возможно, принадлежность к психоанализу лучше всего подтверждается не уверенностью в ответе, а способностью снова ставить вопрос. Живая традиция не обязана каждое утро доказывать своё происхождение, но обязана замечать, когда собственные ценности становятся защитой. Реляционный психоанализ будет оставаться психоанализом до тех пор, пока отношения не станут для него новой догмой, пока взаимность не отменит асимметрию, а участие – способность думать. И пока в кабинете останется место для того непростого мгновения, когда аналитик понимает: происходящее относится к пациенту, к нему самому и к созданной ими связи – но ни одно из этих объяснений не имеет права поглотить остальные.

Список использованных источников:

  1. Винникотт, Д. В. (1949/2021). Ненависть в контрпереносе. В И. Ю. Романов (сост.), Эра контрпереноса: Антология психоаналитических исследований (1949–1999 гг.) (с. 19–32). Издательство Ростислава Бурлаки.
  2. Винникотт, Д. В. (1958/2002). Способность быть в одиночестве. Журнал практической психологии и психоанализа, (4).
  3. Винникотт, Д. В. (1971/2017). Игра и реальность (И. В. Сизикова, науч. ред.). Институт общегуманитарных исследований.
  4. Фрейд, З. (1912/2008). Советы врачу при психоаналитическом лечении. В Собрание сочинений: В 10 т. Дополнительный том: Сочинения по технике лечения (А. М. Боковиков, пер.; с. 165–176). Фирма СТД.
  5. Фрейд, З. (1914/2008). Воспоминание, повторение и проработка (Дальнейшие советы по технике психоанализа II). В Собрание сочинений: В 10 т. Дополнительный том: Сочинения по технике лечения (А. М. Боковиков, пер.; с. 201–214). Фирма СТД.
  6. Фрейд, З. (1915/2006). Бессознательное. В Собрание сочинений: В 10 т. Т. 3: Психология бессознательного (А. М. Боковиков, пер.; с. 129–186). Фирма СТД.
  7. Фрейд, З. (1915/2008). Заметки о любви в переносе (Дальнейшие советы по технике психоанализа III). В Собрание сочинений: В 10 т. Дополнительный том: Сочинения по технике лечения (А. М. Боковиков, пер.; с. 215–230). Фирма СТД.
  8. Фрейд, З. (1921/2007). Массовая психология и анализ человеческого «Я». В Собрание сочинений: В 10 т. Т. 9: Вопросы общества. Происхождение религии (А. М. Боковиков, пер.; с. 57–138). Фирма СТД.
  9. Фрейд, З. (1937/2008). Анализ конечный и бесконечный. В Собрание сочинений: В 10 т. Дополнительный том: Сочинения по технике лечения (А. М. Боковиков, пер.; с. 381–428). Фирма СТД.
  10. Altman, N. (2010). The analyst in the inner city: Race, class, and culture through a psychoanalytic lens (2nd ed.). Routledge.
  11. Aron, L. (1996). A meeting of minds: Mutuality in psychoanalysis. Analytic Press.
  12. Aron, L., Grand, S., & Slochower, J. (Eds.). (2018). De-idealizing relational theory: A critique from within. Routledge.
  13. Barsness, R. E. (Ed.). (2017). Core competencies of relational psychoanalysis: A guide to practice, study, and research. Routledge.
  14. Benjamin, J. (1988). The bonds of love: Psychoanalysis, feminism, and the problem of domination. Pantheon Books.
  15. Benjamin, J. (1990). An outline of intersubjectivity: The development of recognition. Psychoanalytic Psychology, 7(Suppl.), 33–46.
  16. Benjamin, J. (2004). Beyond doer and done to: An intersubjective view of thirdness. The Psychoanalytic Quarterly, 73(1), 5–46.
  17. Benjamin, J. (2018). Beyond doer and done to: Recognition theory, intersubjectivity, and the third. Routledge.
  18. Berman, E. (2018). Relational psychoanalysis and its discontents. In L. Aron, S. Grand, & J. Slochower (Eds.), De-idealizing relational theory: A critique from within (pp. 63–79). Routledge.
  19. Bromberg, P. M. (1996). Standing in the spaces: The multiplicity of self and the psychoanalytic relationship. Contemporary Psychoanalysis, 32(4), 509–535.
  20. Bromberg, P. M. (1998). Standing in the spaces: Essays on clinical process, trauma, and dissociation. Analytic Press.
  21. Bromberg, P. M. (2006). Awakening the dreamer: Clinical journeys. Analytic Press.
  22. Bromberg, P. M. (2011). The shadow of the tsunami and the growth of the relational mind. Routledge.
  23. Davies, J. M. (1994). Love in the afternoon: A relational reconsideration of desire and dread in the countertransference. Psychoanalytic Dialogues, 4(2), 153–170.
  24. Ehrenberg, D. B. (1992). The intimate edge: Extending the reach of psychoanalytic interaction. W. W. Norton.
  25. Fairbairn, W. R. D. (1952). Psychoanalytic studies of the personality. Routledge & Kegan Paul.
  26. Ferenczi, S. (1933/1988). Confusion of tongues between adults and the child. In Final contributions to the problems and methods of psycho-analysis (pp. 156–167). Karnac Books.
  27. Greenberg, J. R., & Mitchell, S. A. (1983). Object relations in psychoanalytic theory. Harvard University Press.
  28. Hoffman, I. Z. (1983). The patient as interpreter of the analyst’s experience. Contemporary Psychoanalysis, 19(3), 389–422.
  29. Hoffman, I. Z. (1998). Ritual and spontaneity in the psychoanalytic process: A dialectical-constructivist view. Analytic Press.
  30. Jacobs, L., & Hycner, R. (Eds.). (2010). Relational approaches in Gestalt therapy. Gestalt Press.
  31. Jacobs, T. J. (1991). The use of the self: Countertransference and communication in the analytic situation. International Universities Press.
  32. Levenson, E. A. (1972). The fallacy of understanding: An inquiry into the changing structure of psychoanalysis. Basic Books.
  33. Loewald, H. W. (1960). On the therapeutic action of psycho-analysis. International Journal of Psycho-Analysis, 41, 16–33.
  34. Messer, S. B. (1992). A critical examination of belief structures in integrative and eclectic psychotherapy. In J. C. Norcross & M. R. Goldfried (Eds.), Handbook of psychotherapy integration (pp. 130–165). Basic Books.
  35. Mills, J. (2005). A critique of relational psychoanalysis. Psychoanalytic Psychology, 22(2), 155–188.
  36. Mills, J. (2017). Challenging relational psychoanalysis: A critique of postmodernism and analyst self-disclosure. Psychoanalytic Perspectives, 14(3), 313–335.
  37. Mitchell, S. A. (1988). Relational concepts in psychoanalysis: An integration. Harvard University Press.
  38. Mitchell, S. A. (1993). Hope and dread in psychoanalysis. Basic Books.
  39. Mitchell, S. A. (1997). Influence and autonomy in psychoanalysis. Analytic Press.
  40. Mitchell, S. A. (2000). Relationality: From attachment to intersubjectivity. Analytic Press.
  41. Orange, D. M. (2009). Thinking for clinicians: Philosophical resources for contemporary psychoanalysis and the humanistic psychotherapies. Routledge.
  42. Orange, D. M., Atwood, G. E., & Stolorow, R. D. (1997). Working intersubjectively: Contextualism in psychoanalytic practice. Analytic Press.
  43. Orlinsky, D. E., & Rønnestad, M. H. (2005). How psychotherapists develop: A study of therapeutic work and professional growth. American Psychological Association.
  44. Racker, H. (1968). Transference and countertransference. International Universities Press.
  45. Ramsay, J. R. (2001). The clinical challenges of assimilative integration. Journal of Psychotherapy Integration, 11(1), 21–42.
  46. Renik, O. (1993). Analytic interaction: Conceptualizing technique in light of the analyst’s irreducible subjectivity. The Psychoanalytic Quarterly, 62(4), 553–571.
  47. Safran, J. D., & Muran, J. C. (2000). Negotiating the therapeutic alliance: A relational treatment guide. Guilford Press.
  48. Slochower, J. (2018). Going too far: Relational heroines and relational excess. In L. Aron, S. Grand, & J. Slochower (Eds.), De-idealizing relational theory: A critique from within (pp. 8–34). Routledge.
  49. Stern, D. B. (1983). Unformulated experience: From familiar chaos to creative disorder. Contemporary Psychoanalysis, 19(1), 71–99.
  50. Stern, D. B. (1997). Unformulated experience: From dissociation to imagination in psychoanalysis. Analytic Press.
  51. Stern, D. B. (2010). Partners in thought: Working with unformulated experience, dissociation, and enactment. Routledge.
  52. Sullivan, H. S. (1953). The interpersonal theory of psychiatry. W. W. Norton.
  53. Wachtel, P. L. (2008). Relational theory and the practice of psychotherapy. Guilford Press.